Окклюзия

Некоторое время назад я с отлетевшим предохранителем безвозвратно напозорился перед охраной. Пришёл к ним взъерошенный, растрёпанный, рвано вздрагивающий в горячке, настойчиво спрашивал, куда меня собираются увезти.
Они переглянулись. Один сказал: «Никуда вас не собираются увозить». Переглянулись — явно без слов договорились, что делать. Всегда есть инструкции на такой случай (на все случаи). И теперь: «У царевны эпизод. Не спорить, обеспечить безопасность, вызвать Ю*». Или вроде того…
А я дурак. Помню коридор. Помню, как решительно шёл к ним и совершенно точно знал, что должен их предупредить. О чём — сейчас уже не смогу прояснить. В памяти осталась чудовищная уверенность: если я сейчас же не расскажу всё специалистам, случится нечто непоправимое.
И я рассказывал! Что-то очень важное.
«Меня уже кому-то передали.
Ю* тоже в этом участвует.
Не допускайте никого ко мне, пока отец не увидит произвол и сговор.
Мне нужно, чтобы вы зафиксировали, что я сейчас нахожусь здесь добровольно. Но только сейчас, как есть!
И никому не отдавайте мои записи!
Они хотят сделать так, чтобы после меня ничего не осталось, кроме удобной версии меня, которую можно спокойно передать следующему хозяину. Понимаете?!»
Долго и отчаянно требовал, чтобы ни мои альбомы, ни меня не отдавали никому. Кому — не знаю.
Люди в фирменной форме, должно быть, смотрели на метущееся чучело и сразу всё понимали. И, наверное, потом сообщали друг другу: «Опять началось».
Они слушали. Не смеялись. Не спорили. Не пытались доказать, что я говорю чепуху. Один крепкий затылок куда-то позвонил, другие остались рядом. Безусловно, они глубоко осведомлены, что делать, когда у царевны очередной конец света.
Прекрасно.
Потом появился Ю*.
Он тоже в жаркую полемику не вступал. Был внимательным и из любого пике, в которое меня непреодолимо тянуло сорваться, возвращал разговор к тому, что происходило со мной здесь и сейчас: никакого насилия, дружелюбно беседуем, ровно дышим.
В итоге стало тише.
Как будто кто-то постепенно убавил громкость мира.
Дальше провал.
Некоторые вещи возвращаются отдельными вспышками. Собственный голос. Непроницаемые мужские лица. Моя охваченная дрожью рука, указывающая куда-то. Тревожная фраза, которую я, кажется, повторял несколько раз. Уверенность, настолько железная, что теперь от неё хочется провалиться сквозь землю. Я веровал в болезную чушь и помню, как эта вера ощущалась. Ни тени сомнения. Никакой возможности подумать: «А вдруг я ошибаюсь?» Всё было так очевидно. Мир сложился в одну-единственную картину, и я считывал её совершенно ясно. Сейчас этой картины нет. Осталось только знание, что я смотрел на неё и требовал, чтобы другие тоже её увидели. А они, оказывается, просто ждали, пока я вернусь.
Очередной унизительный интерактивный моноспектакль.
До сих пор хочу спросить охрану, что именно я им нашёптывал, насколько нелепым я выглядел. Хочу восстановить всё до последней секунды. И одновременно хочу, чтобы никто никогда мне этого не рассказывал.
Есть особенный стыд в том, чтобы узнать о себе такое от чужих людей.
Ю* уверяет, что сейчас я относительно безопасен для самого себя и мне не нужно немедленно разбирать каждый обрывок произошедшего. Что после такого состояния память может возвращаться фрагментами, а стыд в этом процессе восстановления оказывается гораздо убедительнее фактов, затмевая действительные события, сгущая драму.
Ещё одним внезапным концертом я безапелляционно упрочил свою скверную репутацию — снова показал себя человеком, которому нельзя полностью доверять собственную голову.
Моя горько насмешливая трагедия зашифрована грубо — в момент параноидального приступа я был абсолютно убеждён, что именно остальные сошли с ума.

Может быть, это и происходит с людьми, которых слишком долго считают неспособными отвечать за себя.
Сначала за тебя решают.
Потом объясняют, почему это было необходимо.
Потом ты благодаришь.
И однажды обнаруживаешь, что уже не разбираешь, где заканчиваются их решения и начинаешься ты.
Мне кажется, что весь дом знает обо мне больше, чем я сам.
